– Да как же это так? – засуетилась она по кухне. – Негоже, Федор Кузьмич, обижать солдатку. К столу садись, про Витеньку расскажи. Бутылочку-то открой, а я сейчас огурчиков да капустки достану.
Она метнулась в подпол, потом в сени, собирая на стол все, чем можно угостить дорогого гостя на скорую руку.
– Эк ты замельтешилась, – улыбнулся Ермаков, залюбовавшись ладно скроенной, проворной фигурой Анисьи. Он завязал вещмешок, глянул на часы, что-то прикинул в уме и решительно снял фуражку. – Ладно, десять минут в дороге наверстаем.
– Шинель-то сними, Федор Кузьмич. Ну что ты, ей-богу, как чужой совсем.
Ермаков хмыкнул, притронулся пальцем к пышным гвардейским усам (наверное, из-за них Анисья его сразу и не признала), быстро расстегнул ремни и скинул шинель.
– Мать честная! Федор Кузьмич! Да ты прям генерал. Это за что же тебе столько орденов понавесили?
– За службу, Анисья, за службу. А у твоего Виктора поболе моего будет. К тому же он полный кавалер ордена Славы. По нашим воинским понятиям, первый что ни есть солдатский герой.
– Ох, бедовая головушка… – и радостно, и тревожно воскликнула Анисья. – Так, поди, в самое пекло и лезет?
– Разведчик он. Работа у разведчиков тонкая, деликатная…
– А сестру мою видели там? Или поврозь служили?
– Под Москвой вместе стояли. Да и потом приходилось встречать. Медсанбатом сейчас командует твоя Ольга.
– А тут тихоня была. Чирики врачевала. Шибко-то хворых не водилось в деревне. Это сейчас беда прямо…
Федор налил в стаканы водку, серьезно и строго задумался:
– Как тут вы-то, Анисья, без мужиков управляетесь?
– Живем, Федор Кузьмич. Как заведенные. Я и в колхозе роблю, и на почте по-прежнему служу. Наказал меня Бог за веселый-то характер. Встречают бабы, а у самих страх в глазах: не то радость из сумки достану, не то горе горючее… – Она вздохнула, осторожно глянула в глаза Ермакову. – Изменился ты, Федор Кузьмич. Серьезный стал, непривычный какой-то. Чужой. А до войны-то такой был мальчишечка нескладный да влюбчивый.
– Откуда ты знаешь… – смутился Ермаков.
– Знаю.
Губы ее дрогнули в улыбке, наверное, она вспомнила, как тогда, в девчонках еще, дурачась и гордясь пробуждающейся девичьей неотразимостью, поцеловала Федю на вечорке, и как он потом все лето прятался от нее, но она-то видела, что люба ему стала, да и не ему одному – многие парни таяли и теряли привычные слова в присутствии Аниски, пока самый отчаянный не вскружил ей голову навсегда.
– Ты скажи, как сейчас вы? – повторил свой вопрос Федор.
– Первую зиму… и не расскажешь, растерялись мы как-то. Все сразу для армии сдали по осени: и хлеб, и фураж, и лошадей. Выбракованные остались лошади-то. Потом еще подписка по дворам. Мы и рады стараться. Понятное дело, последнее готовы были отдать, лишь бы вам там посытнее да сподручнее войну воевать. Кто ж знал, что она так затянется. А в эту зиму совсем худо пришлось. Бабы на трудодни, считай, ничего осенью не получили. Что в огородах выросло, тем и тянули.
– Но как вы без мужиков-то?
– Да не хуже вас справляемся. А куда денешься? В сельпо конюхом – Бачиха. При Совете и на пожарке конюшит Кости Анисимова жинка. Советской властью управляет Таня Солдаткина. На фермах, в поле – одни бабы. У нас только одна и не работает, Лиза-Лизавета, Корнея Гусиновского дочка. Теперь до нее не достать. Жинка директора школы Лапухина.
– Это который Лапухин?
– Да пришлый. Из бухгалтеров. Его к нам фининспектором прислали. Ох и поизгалялся над деревенскими. Зато выслужился. Заметили. Бронь дали. Ну, он и приухлестнул за Таней Солдаткиной, жениться обещал, умасливал. Она сдуру двинула его на директора школы. А он ей фиг с маслом. Лизку взял Корнееву. Тимоня ему сосватал. Богато живут – каждый день хлебушко на столе. Ты ведь ухаживал за Лизаветой-то?
– Провожал одно лето. Так, говоришь, Парфен вернулся? Как он?
– Добрый мужик оказался. Видно, в отца пошел. Если кто уж совсем зубы на полку – помогает, хоть крохами колхозными, но поддерживает, не дает ноги протянуть. Раз тут будешь, свидишься. А вот с половиной мужиков наших уже ни ты, ни я и никто не свидится… Через эти руки все горькие весточки проходят. Похоронки мне уже ночами снятся, на почту утром боюсь идти, как бы в одночасье не свихнуться… Да мы-то как-нибудь, лишь бы там скорее уж…
– Скоро не получится, Анисья Павловна, зря врать не стану. Ведь только-только начали его заворачивать.
– Вот так попотчевала я тебя, Федор Кузьмич, совсем заговорила. Выпей да закуси на дорожку-то.
– Давай вместе выпьем. Я очень рад, что снова свиделись с тобою.
– За встречу можно. Или другой тост у тебя, Федор Кузьмич, с фронта припасен?
– У всех, Анисья Павловна, сейчас один тост. За Победу!
Тяжелые «студебеккеры» остановились на опушке березовой рощи. Пленных выстроили здесь же, возле машин.
Комендант лагеря, гвардии лейтенант Ермаков, прошелся перед строем понурых, уставших за дорогу немцев и только было собрался произнести короткую речь, как вспомнил, что переводчика еще нет и пришлют его через день-два, а то и позже.
– Н-да… – лейтенант расстегнул ворот шинели, в замешательстве пригладил усы. – Ну! Как же мы с вами общаться будем, а? Вам надо животы набить, а мне с вас получить работу, сто ежей вам в селезенку. Кто мало-мало шпрехен зи… по-русски?
Пленные молчали.
– Нет таких?
Высокий худой немец сделал шаг вперед. Ермаков подошел к пленному. Тот испуганно и осторожно улыбнулся.
– Фамилия?
– Нетке.
– Нетке? Подожди… Очень уж знакомая у тебя физиономия, паршивец. Так, говоришь, Нетке?