– Деда, а я новую картину придумал.
– Красивую картину-то?
– Не знаю. А ты сам посмотри, – и он показал, что будет на той картине и какими красками надо ее рисовать.
Дед кивал головою, соглашаясь с Мишкой. Все идет своим чередом – помощником растет Михалко, а то и заменой. Прилепились друг к дружке старый да малый, водой не разольешь, и никому невдомек, что же роднит их, отчего дружба такая у них завязалась. Один лишь дед Яков это знает, но скажи кому – не поверят, засмеют. Яков Макарович был твердо уверен, что на роду Мишке предписано стать самым главным лесным человеком на всей нашей земле. Вон ведь как ловко у него все получается: не было такого случая, чтобы старик дважды называл имя цветку или травинке какой – с лету запоминает; уже каждую птаху по голосу, даже сонному, различает без ошибки; на рыбалке – самый удачливый из деревенских; рисует все живое, которое с добром к человеку; сказки из старого до единой повыцеживал; какие-то песенки, не похожие на прежние, выдумывает; но самое главное – душа у Михалки светлая, значит, быть ему в лесу хозяином.
– Деда, а куда солнышко второе девалось?
– Не знаю, Михалко. Видать, померещилось нам с тобой. Это бывает… Так что никому о том не сказывай.
– Но ты же сам говорил: Сон-озеро – око земное. На него холодные солнышки прилетают.
– Грешен, батюшко. Чудил, бывало, тебе. Да ты шибко-то не верь всем побасенкам, а верь тому, что живое и живое после себя оставляет: вон лесу верь, травам, птице всякой… А Сон-озеро и для меня загадка – вот есть оно, но может и не быть, в землю уйдет, в сон превратится…
На подходе к самой деревне и стар и млад почувствовали – на миру случилось что-то неладное. Как-то сразу померкла разудалая гулянка, захлебнулись обе гармоники, и вместо песен с дальнего околотка Нечаевки вскинулся морозящий душу истошный вопль Маруси Хватковой.
Дед Яков заторопился, зашаркал по мокрой траве легкими бахилами, а шаги получались тяжелыми, спотыкучими, и Мишка с удивлением приметил, что сильно уж старый сосед-то его, Яков Макарович Сыромятин.
– Деда, а чего стряслось в деревне-то?
– Дождалися… – Яков Макарович стащил с головы картуз, вытер им уставшее лицо, как перекрестился. – Пришла беда – отворяй ворота… Теперича, Михаил Иванович, народу нашему станет не до веселых песен…
Было два часа пополудни местного времени. А там, за Урал-камнем, уже восемь часов кряду над Россией гремела война…
– Папа, расскажи мне колыбельную сказку.
– Колыбельными песни бывают. Вот приедет мама…
– А где наша мама?
– В Ленинград поехала. Наша мама там родилась и жила до войны.
– И в войну жила?
– Да… и во время войны тоже… Тогда ей было столько же годиков, сколько сейчас тебе.
– Расскажи мне про маленькую маму.
– Но ты просила сказку.
– Ага. Колыбельную. Вот ты и расскажи колыбельную сказку о нашей маме, когда она была маленькой.
– Ладно, слушай. Только эта сказка не очень веселая…
Жила в большом городе девочка. Отец с матерью дали ей имя Аленушка. Были у той девочки голубые глаза, светлые кудряшки, а в груди билось маленькое доброе сердце.
Девочка любила отца с матерью, куклу Матрену, туманы над Невой-рекой. Еще она любила подолгу сидеть у окна и смотреть в бескрайнее небо.
Хорошо жилось Аленке. Про отца говорили, что у него золотые руки, ведь он строил самые красивые дома в их городе. Знали в том городе и маму, потому что она пела людям хорошие песни.
Хорошо Аленке и потому, что добрая кукла Матрена никогда не расставалась со своей маленькой хозяйкой; и потому, что прямо из окон можно смотреть, как река Нева открывала двери-мосты и принимала из заморских стран большие, похожие на дома корабли; и потому, что в любое время, когда тебе только захочется, над волнами можно увидеть чаек и такие же, как чайки, летящие над водой белые паруса.
А потом что-то в мире случилось…
Кто-то захотел отнять у девочки и ее город, и реку Неву, и даже куклу Матрену. Вместо чаек теперь прилетали самолеты с крестами на крыльях. Солнце все чаще закрывалось черным горьким дымом.
Это пришла война и в Аленкин город.
Отец, как и все отцы, ушел воевать. А матери было теперь не до песен. Трудно стало жить на земле. И от этого люди даже умирали.
Не помнит девочка, сколько времени прошло – много ли, мало ли, но осталась она одна в холодном полуразрушенном доме.
Она часами сидела, забравшись в уголок дивана, и тихонько плакала. Думала, что умирать не надо. Нужно как-то жить. Но придумать ничего не могла. Все, что можно было есть, уже съедено. Все, что могло гореть, еще при матери они сожгли в маленькой «буржуйке».
Хорошо кукле Матрене – она не мечтает о ломтике хлеба или горячей картофелине.
Аленушка думала, что если тихо-тихо лежать и не шевелиться, то можно прожить дольше. Так говорила мама, когда была еще жива, так говорила и соседка тетя Груня, пока сама не уснула насовсем.
Однажды Аленке приснился сон: будто идет она по улице и смотрит на витрины магазинов. Ей очень хочется войти в большие стеклянные двери, но они почему-то закрыты. Аленка только может смотреть и на веселых попугаев из шоколада, и на вкусную колбасу, и на румяные пряники. Потом появился старичок, похожий на дворника Семеныча. Он привел Аленку домой, сам уселся на краешек дивана и достал из кармана настоящее яблоко. Оно было влажным, словно искупалось в росе, и так вкусно пахло, что девочка проснулась.
На диване и в самом деле сидел Семеныч. Девочка не видела дворника с начала войны и помнила его еще с рыжей окладистой бородой, широкого в плечах, краснолицего. Раньше, еще до войны, когда Семеныч выпивал вина или пива, он бросал работу и возился во дворе с ребятишками: угощал их кедровыми орешками, яблоками, карамельками. И если какой карапуз забирался к нему на колени и теребил его бороду, Семеныч довольно улыбался и всегда приговаривал: «Ишь ты, ночка ясная», – что, видимо, выражало его восторг и удивление.