– Идем, – согласилась Аленка. – Я еще ни разу базара не видела.
Не только базара, она еще и Нечаевку-то путем не успела рассмотреть, ведь сегодня первый раз по-настоящему вышла со двора Разгоновых.
К базару ребята шли поскотиной мимо огородов. Аленка собирала цветы. Здесь цветок был сразу похож и на ромашку, и на медуницу, и на городскую гвоздику. Только цвет у него свой – нежно-голубой, почти небесный.
За старой деревенской церквушкой стояло несколько длинных, сколоченных из грубых досок столов. Все, что могла организовать для нечаевского базара Татьяна Солдаткина.
Однако людей собралось много.
Слышался русский и казахский говор. Мычали привязанные к телегам коровы. Блеяли овцы, пищали в корзинах цыплята. Чуть в сторонке держались наособинку и строили скучающий вид бродячие тощие псы.
Постороннему сразу бросилось бы в глаза отсутствие покупателей. Все хотели что-то продать или обменять.
По базару Мишка и Егорка шли степенно, Аленка же с превеликим любопытством.
Егорка сказал со знанием дела, прицениваясь к соли, которую нес Мишка:
– Пороху аль дроби на эту соль можно выменять столько, что на всю осеннюю охоту хватит.
– Ружейный провиант у меня есть, – ответил Мишка. – Начальство снабжает. Смотри – Микенька. Наш пострел везде поспел. И Жултайка. Вся гвардия.
Микентий разложил на столе самодельные прищепки и расхваливал свой товар несмелым голосом:
– А вот прищепки… Лучше казенных. В районе их нарасхват, да ехать лень… Отдам за яйца. Штука за штуку. А вот прищепки…
Бабка Сыромятиха выставила на продажу молоко и творог. С ней стояла за прилавком и Юлька. Егорка не утерпел, поддел подружку:
– Торгуешь?
– А тебе какая забота? Не ворованное чать.
– Ну-ну, тренируйся. Може, завмагом станешь.
У Анисьи Князевой пирожки с куриными потрохами. Она весело зазывала прохожих:
– Пирожки с мясом, мясо с пирожками! Три дня как с огня и все пар идет… – Заметила Аленку, поманила ее пальцем, подала самый румяный пирожок. – Отведай-ка наших, пока тепленькие. Все одно – покупателей нет.
– Спасибо.
– Кушай на здоровье.
Возле чабанской двуколки, в которую была запряжена низкорослая мохнатая лошаденка, шел непонятный торг. Ганс Нетке сначала наблюдал, как пожилой казах, раскуривая трубку, мучился с огнивом, высекая огонь. То ли трут отсырел, то ли камень кресалу не подчинялся, но искра получалась слабенькая, и трут не горел. И тогда Ганс достал из кармана зажигалку, протянул ее казаху. Тот недоверчиво посмотрел на пленного и покосился на его железное огниво. Курить, однако, шибко хотелось, и он взял зажигалку. Из принципа сначала прижег трут, раздул его хорошенько и уж потом от него раскурил трубку.
– Хороший машинка, быстрый. Сам придумал? – прищелкнул языком от удовольствия казах, протягивая зажигалку хозяину.
– Найн, найн! Забирайт себье, памят, – отстранил Ганс его руку. Казах удивленно вытаращил глаза. Такую машинку – и просто так, на память? Да еще от немца? Нет, просто так он не возьмет. Обменять может, на то здесь и базар. Он стал предлагать Гансу наполненный самосадом кисет, отороченный лисой вельветовый малахай, новый ременной кнут. Ганс отказывался от совершенно не нужных ему вещей. Да и казах ни в какую не хотел брать задаром такую диковину. А со стороны казалось, что они не могут сойтись в цене.
– А вот шкура, хороший бычий шкура, сапсем сырой. Можна подметки делат, можна бешбармак варит, – призывал покупателей широкоскулый одноглазый Базарбай. Одной рукой он теребил край шкуры, а другой, спрятанной в рукав, то и дело вытирал слезящуюся пустую глазницу.
Рядом развеселый Жултайка Хватков в неизменной штопаной-перештопаной тельняшке расхваливал рыбу на манер Базарбая:
– Продается свежий рыпка! Кому, кому свежий рыпка?! Мал-мал шевелится – два рубли, сапсем не шевелится – адин руп!
Под церковной стеной сидели два инвалида: молоденький белобрысый моряк с обожженным лицом, с повязкой на глазах, и усатый пожилой солдат с деревяшкой вместо ноги и рукой-протезом. Моряка звали Сергеем, солдата – Амантаем. Встретились они в тыловом госпитале под Курганом, и вот теперь вместе путь держали в родную деревню Гренадеры, что километрах в двенадцати от Нечаевки.
Сережа играл на трофейном перламутровом аккордеоне, который ему подарили еще в Ленинграде ребята с торпедного катера, его, Сережиного, катера под номером 23. Играл Сережа и тихо пел:
Спит деревушка, дремлет старушка,
Ждет, не дождется сынка.
Старой не спится, старые спицы
Тихо дрожат в руках.
Ветер соломой шуршит в трубе,
Тихо мурлыкает кот в избе.
Спи, успокойся, шалью укройся.
Сын твой вернется к тебе.
Песня заставила Аленку остановиться. Знакомые слова? Или знакомая мелодия? А может быть, что-то напомнило ей, что видела она предвесенней порой в блокадном Ленинграде?
Пел моряк. Слушала его Аленка. И почтальонка Анисья, и бабка Сыромятиха слушали. И даже Ганс с несговорчивым казахом, приостановив «торг», тоже слушали.
Аленка заметила Ганса и сразу вспомнила похоронную процессию на окраине Ленинграда. Она ее видела, когда их, детей, увозили в эвакуацию. Гроб, сколоченный из грубых досок, стоял на санях, которые волокла худая лошаденка. Следом шли три музыканта, раненые демобилизованные моряки. Один играл на медной трубе, другой растягивал мехи гармошки, а третий бил в большой барабан. Музыканты, наверное, не умели играть похоронный марш, потому и исполняли в замедленном темпе что-то другое. Аленка узнала мелодию той самой песни, которую пел сейчас моряк с повязкой на глазах: