Солнечные зайчики, что заглянули к Аленке, были добрыми вестниками. По всему городу собирали голодных, больных, осиротевших детей. Теперь они были вместе, маленькие ленинградцы, девочки и мальчики. Впервые за много голодных месяцев их напоили настоящим ароматным чаем, от которого кружилась голова. Потом всех одевали потеплее, кутали в одеяла, солдатские полушубки и усаживали в машины и подводы. Сирот войны первыми увозили из города, как только открылась Ладожская трасса.
При выезде из города Аленка увидела похоронную процессию. Гроб, сколоченный из свежих досок, стоял на санях. Сани тянула худая лошаденка. Сзади шли три музыканта. Один играл на медной трубе, второй растягивал мехи гармони, а третий бил в большой барабан.
Удивительно стало Аленке от такой необычной музыки, которая совсем не походила на похоронные марши. Она напоминала девочке какую-то знакомую песню. И еще было удивительно то, что встречные плакали. Много ведь было уже горя, и смертей было много, но люди не плакали. А теперь вот с ними что-то случилось.
– Наконец-то по-людски хоронят, – услышала Аленка горестный вздох возницы.
Когда машины и подводы уже приближались к противоположному берегу большого озера, в небе начали рваться снаряды. Машины прибавили скорость и успели проскочить в прибрежный лес, а лошади, напуганные взрывами, заметались, не слушаясь возниц. Одна подвода угодила прямо в ледяную пробоину. Лошадь рванулась, ударила копытами по кромке льда и с печальным стоном погрузилась в воду.
Аленка услышала отчаянный крик возницы: «Спасите!» – и ее лица коснулись мокрые обломки льда. Она не стала кричать, у нее просто не хватило бы на это сил, только глаза широко раскрылись в ожидании чего-то страшного.
Но вода Ладоги не успела сомкнуться над Аленкой – сильные руки вынесли ее на берег. Девочка совсем рядом увидела обветренное лицо и удивительно зеленые глаза.
Глаза улыбнулись тревожно и радостно, а когда Аленка несмело ответила улыбкой, они враз заблестели зелеными смешинками и сделались светло-карими.
– Ну? Испугалась, русалочка? Теперь не бойся, теперь оклемаешься. А я, так и быть, твоим крестным батькой стану.
Девочку переодели и теплее укутали. У этих солдат в белых полушубках и с автоматами на груди оказались ловкие и ласковые руки. Потом над Аленкой снова склонился солдат с зелеными глазами. Он положил ей в карман кусок сахара и письмо треугольничком.
– Как зовут-то тебя, большеглазая?
– Аленка…
– Ладно. Запомни, Аленка, у тебя в кармане адрес. По нему тебя отвезут к хорошим людям. Ну, будь здорова! И живи сто лет.
Солдаты ушли по лесной дороге. И Аленка услышала:
– Это сибиряки.
Разрывы зенитных снарядов пугали все меньше, а вскоре и вовсе сменились ровным перестуком вагонных колес. Их везли долго. В дороге их нагнала настоящая весна. Девочка ехала в страну, где жил до войны солдат, спасший ее на Ладоге. Страна та называлась Сибирью.
Вскоре девочка уснула, не спросив на этот раз, почему на фотографии ее дедушка такой молодой, моложе папы, – значит, что-то поняла.
Так уж получилось, что в первые же дни войны ушли добровольцами на фронт все нечаевские мужики и взрослые парни. И два долгих года на войну из Нечаевки не брали. Некого было.
Классная руководительница Мишки Разгонова, учительница нечаевской семилетки Дина Прокопьевна, писала в своем дневнике:
«…Двадцать третий месяц войны. Почти два года. Первым вернулся в Нечаевку Парфен Тунгусов. Его сразу же избрали председателем колхоза. Не могу смотреть ему в лицо, страшно оно изуродовано. Вроде улыбается Парфен, по глазам это видно, а лицо плачет.
Миша Разгонов не пишет больше стихов в нашу стенгазету, и я не слышу от него бесконечных “почемучек”. Уму непостижимо, но он – лесник Нечаевского кордона. А ему ведь только исполнилось четырнадцать лет. Даже деревце не успевает за два года набраться сил и стать деревом, а мои пятиклашки за это время превратились в каких-то мудрых старичков. Послушаешь, о чем они говорят, и оторопь берет, чувствуешь себя виноватой девчонкой перед ними…
Как быстро меняются многие понятия и значения. В речи соседей теперь вместо многих слов: “ребятишки”, “парни”, “мужики”, “старики” осталось одно общее слово – МУЖИКИ. И мне кажется, женщины произносят это слово еще с большим уважением и бережливостью, чем до войны.
Уже месяц сижу на одной картошке и с ужасом думаю, что буду делать, когда она кончится. Наш преподобный директор Лопухин изволит шутить: “Д. П., вы хорошеете не по дням, а по часам. Вам так идет эта бледность”. А у меня разноцветные круги перед глазами.
Наш конюх и завхоз Тимоня получил в сельпо для учителей вместо муки соевый жмых. Мы, не сговариваясь, раздали его по классам.
У Лапухина сдохли или замерзли два поросенка. Он обменял их проезжим шоферам на пару валенок и мешок кукурузы. А отобранную осенью для поросят мелкую картошку, теперь гнилую и мороженую, продал сельповской техничке по пятьдесят рублей за ведро. Оказывается, из этой гадости делают крахмал и пекут оладьи. Анисья Князева называет их тошнотиками. Я пробовала. Верно – тошнотики.
На деревне стали поговаривать, что наш директор частенько не ночует дома и что даже две солдатки поссорились из-за него. И вот как-то зашел в школу Парфен Тунгусов. Посидел в учительской, помолчал, виновато оглядываясь, и, когда мы собрались идти на урок, вдруг сказал Лапухину:
– Александр Никитич, ты почему на войну не пошел?
– Не взяли. Бронь у меня.
– Бронь, говоришь? Это, значит, ты наподобие танка? Непробиваемый?