– Тихо… Порядочек…
Перешагнул через бабку, еще два шага к озеру – и ухнул в воду, поплыл…
– Вот тебе и «собороваться начал», – удивленно проскрипела Сыромятиха, потирая поясницу. – Век доживаю, а впервой угораздило собственной хребтиной дверь открыть…
Девчонки не удержались, прыснули в кулачки, тоже впервые увидев счастливую и довольную Сыромятиху, а когда она стала подниматься и заойкала как молодуха: «Ой, мамоньки родные! Да откуда в нем силища-то взялась?! Вот так шабаркнул меня, старую! Ой-е-еченьки…» – тут уж в открытую расхохотались, откинули недомерки-простынки, и не успела бабка глазом моргнуть, – подхватили ее под руки и, перекрывая собственным визгом бабкины вопли, бултыхнулись в темную синь вечернего озера.
А на крутояре, у дома, уже истомились и ждали банщиков. Первым сорвался вниз Егорка.
– И-и-эх! – он на бегу сбросил рубашку, один ботинок и прямо в портках неуклюже шмякнулся брюхом на воду, радостно заголосил, подбавляя суматохи.
Сыромятиха вопила неожиданно молодым, истошным голосом, за-полошно молотила по воде руками, отбивалась от девчонок, потом уцепилась за Егорку.
– Егорша, ради Бога, спаси меня от лихоманок, вытащи на твердь земную…
Бочком и впритруску сбежал к воде Яков Макарович. Не разобравшись в сумерках, кто тут кого обижает, он треснул по шее Егорку, когда тот уже вытаскивал бабку на берег. Егорка взвыл и упал обратно в воду, а там на него напали Аленка с Юлькой, топить его начали за предательство.
Старуха, обретя устойчивость, вернула и прежнюю свою сердитость, хотя в прилипшей к худобе мокрой станушке походила на кошку, ошалевшую от неожиданного купания.
– Явился? – Она выхватила у деда Якова сухую рубаху и платок, шагнула в предбанник переодеваться.
– Я завсегда, как скажешь…
– Изыди, сатана, – донеслось из-за двери, – глаза б мои на тебя не смотрели. Не мог раньше-то гонца за мною прислать? Сам шибко грамотный?
– Дак… прислал же…
– Прислал он… – Сыромятиха вышагнула к деду, ткнула его в лоб скрюченным пальцем. – Еще день – задушили бы чирьи Михалку. Это как понимать твою грамотность?
– А теперича? Пронесло?
Сыромятиха оскорбилась.
– Что балаболить-то. Поди, Господь сподобил, – не ответила старику, только глянула на озеро, на появившуюся лунную дорожку и перекрестилась. Потом кликнула внучку: – Юлька! Подь сюды…
– Я не Юлька, я седни заделалась русалкою…
Она без стеснения, с какой-то лихой дикой грацией предстала перед стариками, светясь лунным серебром крепкого пружинистого тела и колдовской теменью мокрых распущенных до колен волос.
Дед Яков крякнул и отвернулся, а бабка на миг очаровалась, узнав в Юлькином естестве себя молодую.
– Перед парнями-то не шибко форси голяком. При такой луне Псалтырь читать можно. А ты…
– А я такая! Вся в тебя! Зачем звала-то?
– Мы с дедом уехали. Чо робить дальше – знаешь?
– Ой, бабуш… – она чмокнула Сыромятиху в щеку и хотела убежать, но бабка ухватила ее за «гриву».
– Отвечай, нечисть басурманская…
– Ой-ей! Мне чо, экзамен тебе сдавать?
– Я о порядке пекусь. Ведь все перепутаешь, торопыга. Малый и большой заговор каким чередом идут?
– Я те чо, совсем – здравствуй дерево? Или – как? Отпусти!
– Юлька… – тихо, но предупредительно заворчал дед Яков. – Не перечь. Не то хворостиной отпотчую…
– Ага… Сговорились! Ладно. Когда на руках к дому понесу, тихо повторять первый заговор, чтобы не трепыхался. А большой заговор – вместо колыбельной напевно, с призывом о спасении и благодати Богородицы Державной.
– А в промежутке с молитвою что сотворишь?
– Отпусти волосы-то, и так не убегу.
– Ну?
– Да знаю я все не хуже, поди, тебя… – Юлька тряхнула волосами, прижалась к бабке спиной и тихо, как бы сама с собою, заговорила:
– Вот он сейчас прозябнет на ключевых-то водах, дотянет до берега, тут я его, голубя сизокрылого, снова в баньку да в легкий жар. Без Аленки и Егора управлюсь, чтоб не спугнули задушевное слово. Пропотеет как следует, я его омою целебною водицею, что деда принес с озера Кусоккан. Ну а в доме уже постель чистая, и на столе ты оставила кедровую живицу. Сначала всю ранку кончиками пальцев расцелую, заговорю своими задумчивыми словами и живицею укрою. Заверну в ту чистую холстину Михалку и тут уж сотворю твой главный заговор: «Господи Превеликий и Милосердный, слава Тебе…» И т. д. и т. п. Ты довольна? – она обернулась к бабке, обняла ее и тихо шепнула на ухо:
– Бабуш, пожалей меня. Я так за него боюсь…
– Не кручинься, дитятко, – бабка что-то назидательно прошептала Юльке на ухо, развернула ее за плечи и сильно шлепнула ладонью по упругим ягодицам. – Иди, порусальничай пока…
Юлька аж взвизгнула от неожиданного шлепка, подпрыгнула стрекозой и метнулась в воду.
– Спасибо тебе, душа моя, – дед Яков накинул на плечи бабке свой пиджак.
– И тебе спасибо, соколик мой ненаглядный.
Наверно, уже полвека дед Яков не слышал таких откровенных речей своей супружницы.
У берега в воде дурачились девчонки с Егоркой, все никак не могли удержать его под водой. А к перешейку, туда, где бьют со дна холодные ключи, медленно плыл на спине Мишка. Он даже не плыл, а просто лежал на светящейся чешуйчатой дорожке, раскинув руки и направляя тело по невидимому течению знобящей родниковой воды.
Из дневника Дины Прокопьевны: «Я стала походить на солдатку, вернее, на всех наших нечаевских солдаток. Знаю, что я не бывшая мужняя жена, не мать голодных ребятишек и даже не соломенная вдова, а вот чувствую себя частицей горького бабьего войска. Как в душе каждой женщины, кипит и во мне обида, боль, жалость, однако теплится и надежда. Наверное, это чувство не только во мне одной, а в каждом одиноком учителе. Днем перед глазами дети-сироты, и ты знаешь о них больше, чем они сами о себе, а ночью – одиночество, и чужие дети опять перед глазами, ты не можешь заснуть, думаешь о каждом из них и каждого жалеешь. Мне кажется, что многодетные матери и учителя могут умещать в своем сердце всех сразу и каждого по отдельности, за кого они в ответе и тревоге.