Загнав скотину на место, Мишка покормил собак, отрубив им по куску мерзлой требухи. Собаки еще только подрастали. Взял их Мишка в своем управлении на станции, когда получал коня. Щенки были от породистой лайки. Сучку он назвал Веткой, а кобелька – Полканом.
На крыльцо вышла Катерина, обедать позвала.
– Обедайте без меня. Я в гостях был. Дед Яков мясными щами потчевал и картовницей с топленым молоком.
– Ну так иди в избу. Промерз, поди? Цельнехонький день во дворе колготишься.
– Не, мам. Я еще к Егорке сбегаю. И Парфена Тунгусова повидать надо.
Мишка хозяйским глазом окинул двор, отнес топор в сени, снег у крыльца раскидал и направился за ограду.
Трудно узнать Нечаевку в конце долгой зимы. Да как и узнать-то, если суметы поднимаются вровень с телеграфными проводами, а малые избушки, те и вовсе заметены, одни трубы торчат.
Мишка прикинул, что к Егорке он заглянет на обратном пути и к Тунгусову в контору чуть погодит, а сперва надо сходить на почту. Может, пришло что из района на лесничество, да и вообще теперь только на почте телефон и работает, все новости там можно узнать. Но самое главное, вдруг батя живой, и письмо от него лежит, некому его доставить по адресу, ведь почтальонка Анисья Князева хворает…
Улицу горбили замерзшие снежные валы. А с улицей и дорогу – то вверх она карабкается, то вниз сбегает. С вершины одного из суметов Мишка приметил: по самую стреху избушку старухи Секлетиньи замело. Он прошел по гребню перемета прямо на крышу и крикнул в трубу:
– Эй, бабка Секлетинья, ты жива там?
Внизу громыхнула печная заслонка и послышался спокойный, шепелявый голос старухи:
– Та жива ишо. А ты шего это по шужим грышам шастаешь?
– Ну, ты даешь, старая, – рассмеялся Мишка. – Замело ж тебя под самую стреху. И теперь дорога в аккурат над твоей избушкой проходит.
– Шего мелишь? Какая дорога?
– Какая-какая. Грейдерная. До самой Юрги.
– Так шходи к Пештемее.
– А чего я там оставил?
– Пушть лопату приташшит. Треттево дни ишо взяла.
– Вот мороки мне с вами, – весело проворчал Мишка.
К Пестимее он не пошел, а принес свои лопаты: железную для твердого снега и широкую деревянную для сыпучего. И начал пробивать тоннель к сеням избушки.
Бабка уже перебралась в сени, торкалась изнутри и давала полезные советы:
– Ты канавку-то поширше рой, штоб я дровишек шмогла принешти и на дорогу выбратшя.
– Тоже мне командирша нашлась, – поддерживал беседу Мишка. – Какой недотепа тебе двери-то навешивал?
– Микентий. Кто же ишо.
– Оно и видно. Сенная дверь должна вовнутрь отворяться. Понятно? Тогда б ты и сама на свет-то Божий выбралась.
– Вот и пошоби штарухе. Я ведро картошки дам. А ш Микешки воштребую обратно.
– Мне только делов да заботы двери вам перевешивать.
На дороге показались Федор Ермаков и Ганс Нетке. Заметив Мишку, подошли к избушке.
– Опять замело Секлетинью? – Ермаков спрыгнул к Мишке в траншею, поздоровался с ним за руку как с равным и стал закуривать. Секлетинья услышала еще один мужской голос, перестала торкаться и ушла в избушку.
Раз в неделю, по выходным дням, приходил Федор в Нечаевку. Лейтенант брал с собой двоих-троих пленных немцев и заставлял их работать у вдов и сирот: кому дров напилить, кому снег во дворе раскидать, кому пригон от глыз почистить.
– Пусть паразиты смотрят, как тут сироты без отцов маются, – говорил Ермаков. – Я из них дурь-то фашистскую выбью. Пусть покорежат их маленько глаза вдов и солдаток.
Вот этих-то глаз и боялись пленные немцы. Боль в глазах женщин действовала сильнее газет, политинформаций и тяжелой работы на лесозаготовках. Глянет такая – и душа из тебя вон, готов бежать, прятаться, а у кого сердце подобрее, так и прощения просить за себя и за всех пришедших на эту землю.
– Что нового в деревне? – спросил Ермаков.
– На базе крышу вчера сорвало. До самой ночи перекрывали. А в четверг Тунгусов чуть не утоп. В прорубь угодил. Говорят, чудом выбрался.
Федор велел Гансу взять лопату и погреться за работой.
– Яков Макарович все хворает?
– Хворает. Только што у него гостеванил.
– Может быть, врача к нему привезти?
– А что проку? Тоскует он. Хочет весной поехать на поиски могилки Кирилл Яковлевича.
– Да, брат Михаил, от тоски еще не придумали снадобья. Анисью Князеву не видел?
– Нет. Не ходит теперь она в наш край. Мамка говорит, как бы не свихнулась баба.
– Это как? – насторожился Ермаков.
– Да вроде заговариваться стала и… – Мишка помялся, от смущения сдвинул на затылок треух. – Будто в избе своей только нагишом и ходит. Да еще икону у Пестимеи выпросила и теперь молится.
Федор нахмурился, бросил папиросу и вылез из траншеи. Постоял молча, глядя на заснеженную деревню, что-то решая про себя.
– Ганс, останешься здесь. Михаил, он тебе поможет. А я пойду к Анисье.
И он торопливо зашагал к подворью Князевой.
– Ладно, – Мишка снова взялся за лопату.
– Что такое «ладно»? – спросил Ганс. – Здесь «ладно», там «ладно». Отшень большой слово «ладно», да?
– По-вашему значит гут.
– Гут – это хорошо.
– Ну да. А вообще-то почти на все можно сказать «ладно». Ну, вот скажи что-нибудь или спроси.
Ганс задумался, подыскивая самое неподходящее к слову «ладно». И вдруг улыбнулся, довольный, что нашел.
– У меня маленький лопата.
– Ладно, бери мою, – Мишка забрал у Ганса железную лопату и отдал ему широкую деревянную. – Что надо сказать?
– Ладно, я буду работайт большой лопата.
– Молодец. Правильно соображаешь.
Вдвоем получалось сподручнее. Мишка нарезал пластами спрессованный снег и выбрасывал его из траншеи, а Ганс выгребал рыхлый снег.