– Ложись-ка, спать, Ганс. Чуть свет разбужу.
А сам стянул сапоги, привычно и ловко обернул портянки вокруг голенищ и придвинул к огню, начал растирать зудящие непроходящей внутренней болью щиколотки. Может, и зря он сегодня не остался в Нечаевке. Анисья баньку бы затопила. В вольном-то жару да березовым веничком – куда с добром попарить больные ноги. И день субботний, от службы не грех на часок-другой отлынить. Хотя в баню можно было бы сходить и в лагере, перед общим мытьем пленных. Шофера и солдаты из охраны как награду всегда ждут первый вольный жар в бане. А вот он что-то промельтешил до самых потемок, баню пропустил, даже в лесничество к Михаилу Разгонову засветло не успел прибежать.
Однако не пропущенная баня, а встревоженность Анисьи смущала Ермакова. Он как мог сегодня успокаивал ее, говорил, что все женщины рожают и она родит, и обязательно мужичка, как положено в каждой семье. Действительно, чего панику поднимать, ведь сказала же бабка Сыромятиха, что все по первому разу боятся, но у всех обходится, значит, и с Анисьей должно обойтись…
Перелет начался рано, еще в сером предрассветье. Высоко над скрадком, который наспех сотворил Ермаков из старых конопляных снопов, пролетела пара чирков. Они красиво загнули свистящий полукруг и опустились неподалеку от берега. Тут же грохнул выстрел. За ним – другой. Но чирок – хитрющая птица. Она каким-то чудом успевает нырнуть во время выстрела, оставаясь невредимой. Опытные и экономные охотники никогда не гоняются за этой шустрой и веселой уточкой на плаву. Влет ее еще можно сбить. Вот и теперь оба чирка благополучно вынырнули далеко от берега, осмотрелись и начали плескаться как ни в чем не бывало.
За чирками пошла другая птица. Касатая летела высоко и разрозненно, изредка парами. Зато чернеть проносилась низко и скученно. Как старые бипланы, тяжело и неуклюже через перешеек между Лебяжьим и Каяновым перелетали одинокие гагары. Птица ночью кормилась в камышовых зарослях Каянова и теперь перелетала на гладь Лебяжьего, чтобы собраться в родственные стаи и лететь дальше по своим озерам на гнездовья.
В короткие минуты фронтового затишья или на привалах, а чаще в безделье госпитальных дней Ермакову представлялось, как он вернется к нечаевским озерам и будет сидеть на зорьке у старого камышового скрадка. Он даже ясно видел, что у скрадка трава чуть белесая от крупной росы, а по мелководью гоняются за мальками голенастые кулики.
С тонким посвистом, разрезая воздух, проносились над скрадком упругие стремительные стаи. Федор встречал их дуплетом. Стая мгновенно взмывала вверх или описывала дугу, словно натыкаясь на невидимый барьер.
Убитых уток собирал ошалевший от восторга и утренней свежести Ганс. Он деловито складывал их в вещмешок, а за подранками бежал по мелководью, смешно вскидывая босые ноги, будто не вода голубела под ним, а расплавленный свинец.
Высокие облака над Каяновым окрасились в алый цвет. Земля знала свое дело. С изначальных времен она неслась вокруг Солнца, согреваясь в живительных лучах его и согревая теплом этим все живое, что есть, было и будет на ней.
Ермаков позвал Ганса.
– Ну как?
– Арбайтен ист гут.
– Гут. Все гут… Садись-ко вот на бережку, да покурим. И помолчим маленько.
Ганс обулся, накинул на плечи ватник и с удовольствием закурил. Он впервые видел настоящую охоту. Многое в его жизни случалось теперь впервые, как у ребенка, познающего мир. Или как у больного, потерявшего всякую надежду выжить.
Со стороны Нечаевки донесся гулкий цокот копыт, поднимая на крыло с ближней воды стаи уток. Федор встал и узким перешейком направился к лесничеству. Он был почти уверен, что верховой – гонец от Анисьи.
Из туманной роздыми мелколесья вылетел к берегу тяжелый гривастый конь председателя Тунгусова. Но в седле неуклюже сидел Егор Анисимов, не в такт лошадиному скоку взмахивая длинными руками. Когда Егор вскидывал локти, поднималась к плечам и короткая фуфайка, обнажая впалый живот. Егор натянул поводья и придержал разгоряченного коня как раз в тот момент, когда взгорье и дом лесничества вспыхнули под лучами разгоравшегося над островом солнца. И лошадь, и Егор на ней попали в ореол красного света, неестественно увеличиваясь и плавясь в этой фантастической игре рванувшегося на землю утра.
– Егорша! Ну… Чего ты молчишь? Ежа тебе в печенку! – задыхаясь от быстрого подъема, говорил Ермаков.
Егор оставил поводья на луке седла, а сам тощим мешком свалился с лошади.
– Чего, чего… Садись да езжай. Сам там разбирайся. А то они больно умные…
– Анисья как?
– Бабка Сыромятиха с ней. Всю ночь валандались. Меня вот Юлька чуть свет с постели стащила и за тобой послала. В больницу надо вести Анисью. Что-то неладно с ней.
– Чуяло мое сердце… – Федор пулей взлетел в седло. Осадил шарахнувшуюся лошадь, круто развернул ее в сторону деревни, крикнул пленному: – Ганс! Руки в ноги… В лагерь! Любую машину в Нечаевку.
Ермаков еще не договорил, а Ганс опустил у ног Егора вещмешок с ружьем, козырнул и помчался вниз к перешейку, прижимая локти к бокам и далеко вперед выбрасывая длинные ноги в кирзовых сапогах, видимо, так в молодости учили его спортивному бегу.
Егор хотел еще что-то сказать, да где уж Ермаков-то! Еще миг – и красный конь скрылся в березовом мелколесье.
Егор одернул куцую фуфайку, крутнул головой и, поеживаясь от утренней свежести, потащил рюкзак и ружье в дом лесничества.
Постучал в дверь, нетерпеливо потоптался на крыльце, дожидаясь, пока в доме проснутся. И снова забарабанил.