– Никогда б не подумал, что людей может связывать лютая ненависть или беда горючая. Вон они какие дружки-то получаются с Антиповым.
– То-то и оно… Ты уж не рой под Тимоню. Нет у него против тебя злых умыслов.
– И в самом деле стареешь, Макарыч. Разве я для себя корысти ищу… Мало толку с того, что засадили Лапухина и гусиневских живодеров. Лесу от этого происшествия прибытку нет. Вот если бы они немцев пошли бить или охранять животных да новые посадки на вырубках вести, эт дело другое. Не в наказание за потраву главное, а чтобы потравы этой совсем не случалось. Вот чего я хочу. Потому-то мне интересны все наши мужики, кто чем дышит, и от кого можно ждать вывиха, чтоб заранее потолковать с ним. Когда человек невиноватый еще, с ним весело говорить.
– Эх, Михаил Иванович, скоро ли мы еще доживем до веселых-то разговоров…
Первым гостем в лесничестве ожидался Федор Ермаков сразу же после утренней зорьки, которую он наметил встретить у Лосиного острова на перешейке между Лебяжьим и Каяновым. Но лейтенант весь субботний день провел в бегах и разъездах: пришлось и в делянах побывать, и в Нечаевке – там Анисья на сносях, со дня на день первенца ждали. Лишь в потемках Федор разыскал Ганса, и они отправились на озеро. Можно было бы и не спешить, а пойти прямо на рассвете, но Ермаков не надеялся на себя: из Нечаевки путь неблизкий, а в лагере всегда найдется заделье остаться.
К озерам Ермаков решил идти напрямик. По дороге-то в темноте не ходьба, а маета – глубокие колеи, выбитые машинами и залитые талицей. Однако точно к перешейку выйти не удалось, и когда заблестели чернильные воды Лебяжьего, Ермаков чертыхнулся и устало присел на первую же валежину.
– Вот незадача, – он с удивлением крутнул головой и даже тихонько засмеялся. – Узнают ребята, что разведчик в трех соснах заблудился, не поверят…
Тащиться сейчас вокруг озера в лесничество и будить ребят ему не хотелось, да и, честно говоря, ноги совсем отказали. Ни себе, ни Гансу Ермаков не хотел признаваться, что идти он дальше просто не может. У молодого коменданта все еще болели пробитые осколками ноги. Боль свою на людях он умел скрывать, но к вечеру всегда еле-еле дотягивал до постели. Вот и сейчас ноги не просто гудели, а словно кто-то невидимый от пяток к коленям вытягивал жилы.
Опершись на ружье, Ермаков поднялся и тихо пошел вдоль берега. Где-то здесь, совсем рядом, был старый бригадный стан.
– Будем ночевать в лесу, Ганс.
– Яволь, яволь. Отшень хорошо.
Они прошли мимо длинного навеса под соломенной крышей и свернули к воде по тропке, ведущей к приземистой и заросшей полынью бане. Ермаков зажег фонарик, осмотрел предбанник и остался доволен.
Баня строилась по-черному, в земле, обшита изнутри тесом и березовым скалом. На полу в развал лежали старые снопы обмолоченной конопли. В детстве Федя Ермаков, бывая в ночном с лошадьми, не раз проводил длинные ненастные вечера у костра или в шалаше, да еще вот в такой покинутой, похожей на тайное пристанище мужичков-разбойничков, старой бане. Потому сейчас сразу почувствовал себя привычно и уютно, как бывало и в солдатской землянке или на своем подворье. В кою-то пору выбрался на охоту, на самую настоящую, на заревой перелет. Он замурлыкал походную песню, велел Гансу уложить в угол бани пересохшие снопы конопли и сделать из них постель, а сам развел в предбаннике небольшой костерок. Вот теперь можно расслабиться и вытянуть совсем уже занемевшие ноги, послушать тишину и в спокойствии подышать влажным запахом близкого озера и пробуждающейся весенней земли.
Ужинали молча. Ганс со знанием дела нарезал тонкие, светящиеся ломтики сала и такие же аккуратные дольки черного хлеба, делал бутерброды и подкладывал их коменданту. Пока ели из одного котелка еще не остывшую перловую кашу, в другом котелке, подвинутом ближе к огню, закипел чай.
Потом отдыхали, неторопливо и с удовольствием пили заваренный пережженными вишнями чай и смотрели на огонь. Федор привалился к бревенчатой переборке, сломил растущий из стены кустик полыни и вдохнул его запах.
– Полынь.
– Полынь? – переспросил Ганс.
– Да, полынь. Хорошо пахнет, говорю, по-домашнему.
Ганс с сомнением посмотрел на коменданта и подумал, что, наверное, не понял его. Сам сломил засохший стебелек, размял в пальцах и поднес ладони к лицу. Действительно – полынь. Ганс несмело улыбнулся, но сказал то, что думал:
– Полынь унд хлеб, нельзя вместе. Отшень горький хлеб.
– Эх ты, Европа… – Федор вздохнул и будто уже не одному Гансу, а всей этой «Европе» выговорил с расстановкой: – У нас хлеб горьким не бывает.
Для него, бывшего до войны пастухом и конюхом, полынь осталась навсегда в памяти не просто горькой травой, а частью далекой поры детства. Что из того, что полынь неприметное растение и даже вредное для полей, сорняк? Никто его в раскрасавицы-цветы ставить и не собирается. Но вот где-нибудь в отлучке от дома или в забытьи каком вдохнешь полынный запах – и сразу тебе лето чудится, видишь как наяву плетень у амбара, пыльный к вечеру двор с мелкой домашней скотиной, снопы конопли, приваленные на жерди, и залитый красноватым вечерним светом огород, а среди него – дорожку к озерным мосткам… Дом, одним словом.
Вот и сейчас Федор представил свой домишко, от которого совсем уж было отвык, а теперь обжитой Анисьей. Сегодня она почему-то особенно не хотела его отпускать, упрашивала остаться на воскресенье. Перед глазами до сих пор ее полные вздрагивающие губы в растерянной улыбке, чуть раскосые, влажные в бабьей тревоге глаза…