– Будь мужчиной, сынок, – он легонько прижал его к своей груди, остранил и, не глянув больше в хмурое лицо сына, торопливо прошел на сеновал.
Михаил постоял среди двора, потерянный и одинокий. Настолько одинокий, что хотелось сорваться и куда-то бежать, звать людей, кричать. Заметил под крыльцом поскуливающего Полкана, поманил его к себе жестом. Собака отвернулась и тоскливо завыла.
– Я те повою, бездельник, – он замахнулся на собаку. Та выскочила из-под крыльца и опрометью бросилась в огород.
Какая удивительная тишина стоит на земле. Такая тишина бывает между вспышкой молнии и ударом грома. Короткий миг. И все равно в этот миг многое случается.
И Михаил думал о том же. Всего-то малую малость он поговорил с отцом, а как нелегко все сказанное уместить в сердце. И почему он, Михаил Разгонов, должен быть взрослее матери своей, а крепостью сердца равным с фронтовиками…
Из конюшни донеслось тихое и призывное ржание Игреньки.
Ну вот, дела да заботы, а лошадь день-деньской непоена. Молодой хозяин озабоченно прошел в конюшню, и тут, наедине со своим помощником в лесных работах, расслабился вдруг. Уткнулся Михаил прямо головой в ясли с пахучим сеном и беззвучно заплакал. Он плакал, на стыдясь своих слез, ведь никто их не видит, как никто не видел раньше и наперед не увидит. Потом отвязал повод Игреньки, припал лицом к упругой шее коня и утер слезы о жесткую гриву.
Думал о сыне и Разгонов-старший.
Он лежал на мягкой сенной благодати, раскинув широко руки и глядя на струны-лучики солнечного решета, что пробивались сквозь дощатую загородь сеновала. Струны-лучики, о них когда-то маленький Михалко рассказывал отцу, как о живых гонцах, манящих детей и взрослых в сказочную страну. Теперь не до сказок, пожалуй, Михалке. Что-то уж чересчур серьезный он и рассудительный, как дед Сыромятин, ни шалости в глазах, ни ребячьих желаний. А может быть, он с виду таков? Не успел еще Иван разглядеть сына, но преждевременная взрослость Михаила не насторожила отца, наоборот, успокоила. В работе парень, с бывшими фронтовиками да старухами трудится. Вот и дед Яков рядом. А Яков правильного закала старик и в другом человеке самую верную жизненную тропку приметит. И уж если он за столом сегодня по имени-отчеству величал Михаила, то другого, кроме как уважительного, мнения о сыне не может быть на селе.
Послышалась мягкая поступь коня сначала во дворе, потом переулком. Это Михаил повел Игреньку на водопой.
Иван поднялся. Рассуждая о сыне, он гнал от себя другие мысли, тоску по жене и боль, боль, которая скручивала все тело, горячила голову и тупыми когтями сдавливала уставшее сердце.
На какое-то время он потерял себя и очнулся уже в избушке с цигаркой в руках. Так вот они какие дела, Иван Степанович. Как это могло случиться, что прошел ты двором, поднял брошенную Парфеном цигарку и раскурил ее уже в избушке? Значит, снова провал в памяти, уже третий раз за этот день. Или четвертый? И не наступит ли тот провал, за которым бесконечная потеря себя в памяти?
А какой он бывает в такие минуты, Иван не мог знать о себе, мог только судить по товарищам из спецгоспиталя, что находится в городе Кирове. Но ведь там разные были: от потерявших себя совсем тихих рассудительных философов до здоровых телом и буйных в воображаемом продолжении их фронтовой жизни. Не успел ли и он в эти короткие минуты беспамятства напугать родных, доставить им новое горе и жалость к нему? Только бы не жалость. Пусть горе, тоска, утрата, но не жалость. Она убивает человека или ставит его вровень с дитем-калекой.
Еще по пути из госпиталя Иван молил сердце в тревожной надежде, чтобы додюжило оно до встречи: хоть денек, час, минуту хотелось побыть дома. Это желание возникло сразу, как только Иван понял, что больше не жилец. Тогда ведь проснулась только его душа, подлечили врачи ее, потушив безумие. Но тело умирало. Надорвалось оно за четыре года войны, издержалось в борьбе с тяжелыми ранами. Он понимал, что принесет родным еще большее горе, может быть, они уже свыклись с мыслью, что нет его давно. Но и просто так умереть на чужбине, сдаться без боя он не мог. И уж если пробил его час, то надо дотянуть до дома и уснуть навсегда в своей, родимой земле.
И додюжило сердце, справилось с собой и со всеми другими болями.
Увидел Иван красивую, нарядную, как до войны, Катерину, увидел взрослого сына. И спасибо всему святому, что довело его к дому и подарило эти счастливые мгновения.
Он аккуратно притушил цигарку. Достал из чемодана подарки: сыну – командирские часы со светящимся циферблатом; Аленке – замшевую, расшитую бисером безрукавку; жене – отрез тонкого диагоналя, пусть костюм сошьет себе или платье. Все это разложил на столе, а сам надел парадный китель с дюжиной орденов да медалей. Уж выходить на последний свой парад, так выходить по всей форме и при наградах, которые даром не дают солдату.
И солдат этот был сейчас по-настоящему счастлив, сбылась его последняя мечта. Войну он с честью прошел от самого ее начала и до последних дней. Вернулся на родину. Обнял жену и сына. А умрет, так умрет на своей земле, на земле отца и деда, на земле, которая вскормила его.
А сердце отбивало последние удары, оно сделало все возможное и даже невозможное, это простое человеческое сердце…
А улица плакала.
Татьяна сразу увидела многих своих односельчан, и по их глазам, по их лицам поняла, что случилось непоправимое именно с Иваном Степановичем Разгоновым, потому что и утром весть о приезде его так же всколыхнула Нечаевку, не каждого в отдельности, а всех как одного нечаевцев. То был общий горестно-радостный вздох облегчения, а теперь же – одна на всех беда горючая.