– Ну?
– А что я, дурак, что ли, голову им подставлять? Скинул берданку и говорю: стреляю без предупреждения по… ну, этим самым… ниже пояса. Из кого, спрашиваю, первым мерина делать? Сразу топоры побросали, бабники проклятые.
– Интересно! Какой же грамотей срамоте этакой тебя выучил, паршивца? Молоко на губах не обсохло, а туда же…
– Да ладно, мам. Тунгусов мне посоветовал, как с этими «героями» обходиться. Это не он тут гостевал?
– Откуда ты взял? – испугалась Катерина.
– Накурено же, самосадом пахнет.
– А… – с облегчением и усмешкой ответила Катерина. – Дед Яков приходил, муки принес. Завтра оладьев утречком напеку. Ешь картовницу-то, остывает.
– А ты, мам?
– Дак я чо… За компанию разве… Вот только белье вынесу. Разговорились мы с дедом Яковом, не успела до тебя управиться.
Она подхватила таз с бельем и выбежала в сени. Мишка отхлебнул молока, привалился к простенку и блаженно вытянул набитые за день ноги.
Он не рассказал матери о первой потраве в молодом березняке. Его там действительно побили, но только не мужики, а бабы с волчанского совхоза. Хотел Мишка с ними по-хорошему, да не вышло. Отказались разгружать телегу, запряженную двумя коровами. Берданку выхватили, за волосья оттаскали и бока намяли. Все пытались руки опояской связать, да хорошо коровенки ихние оказались дикошарыми, испугались возни и криков, ну и припустили. А бабы за ними. Телега сама перевернулась, и длинные гладкоствольные жерди рассыпались, так как еще не были увязаны. Мишка подобрал берданку и опять на баб, пригрозил, что через сельсовет конфискует у них коров, которых они используют не молока ради ребятишкам своим, а как тягло в воровских затеях. Бабы в плач. У одной дети без отца растут, у другой тоже. Чем кормить? А жерди им нужны до зарезу, пригон у той, что постарше, совсем завалился, и зимой некуда коровенку ставить. Вот и повоюй с ними, с этими бабами. Пришлось отдать им жерди, все равно березами они уже не станут. Угрозу конфисковать коров Мишка оставил до следующего раза – бабы клялись и божились, что сроду без разрешения не объявятся в его хозяйстве. Не поверил им Мишка, но отпустил. Теперь вот бока ноют и совесть мучает, что уж слишком часто он стал прощать потравщикам.
Когда вернулась Катерина, Мишка сладко похрапывал, шевеля во сне губами.
Только теперь, поправив обуглившийся фитиль в лампе и подвинув ее к сыну ближе, Катерина увидела ссадины и кровоподтеки на его руках, на лице, на шее.
– Господи… – она присела на табурет против Мишки, глянула на его босые ноги, изодранные брюки, старенький отцовский пиджак и не смогла справиться с подступившими слезами, всхлипнула. – Сынок… да что же это за работа у тебя такая, непутевая?
Мишка проснулся.
– Ты чего, мам?
– На кого ты похож, разбойник?
– На батю, на кого же еще… – но по глазам и слезам матери понял, о чем она говорит, отодвинул в сторону лампу. – Да ладно, мам, счас умоюсь, – он с трудом поднялся, прошел в угол к рукомойнику и, тихо постанывая от саднящих царапин, осторожно умылся.
– Ну почему ты такой скрытный? Неужели матери-то родной всю правду не можешь сказать?
– Ага, скажи тебе, так ты и на работу не пустишь.
– И не пущу! Говори, как на духу, с кем дрался?
– Не хватало мне еще с бабами драться.
– С какими бабами?
– С обыкновенными. Из совхоза.
– Докатился до ручки. Совесть-то у тебя есть?
– Да я их и пальцем не тронул. А надо бы… Знаешь, мам, они ведь там не первые были, целую опушку березок совхозные выпластали. На жерди. Будто им осинников мало. Бестолочи… Как с ума все посходили. Такую светлую рощицу загубить…
– Сынок, время-то какое – в каждый дом беда стучится. У всех одно-единое лихо – война.
– Нет! – крикнул Мишка и осекся – на кого он кричит-то, на мать – и уже тише, извиняясь, добавил: – Война там, на фронте. Там настоящая война, а здесь только подмога. И лес нам нужен для главного, а не для жердей на пригоны. Дед Яков мне тоже говорил. Ты растишь телят на мясо для фронта. Я охраняю и ращу лес для фронта. Надо же быть всем помощниками, а не транжирами. И не ругайся, мам, все равно я спуску никому не дам.
– Ох, горюшко ты мое… Люди-то ведь, сынок, разные. Не ровен час озлобятся на тебя, попадешь под горячую руку.
– Мам… я спать хочу. Завтра надо в лагерь к Феде Ермакову сбегать. Один остров пленные уже выпластали. Теперь… а, тут уж ничего не поделаешь. Приказ.
Катерина устало опустила руки. Все. Совсем выпрягся Михалко из ее подчинения. Теперь с ним не совладать.
– Картовница остыла… – пожалела она.
– Не хочу я…
Он сразу обмяк, расслабился, увидев, что мать согласилась с ним, что завтра он снова пойдет на обход лесных островов, и послезавтра, и до тех пор, пока это будет нужно и пока не вернутся с войны нечаевские мужики.
Мишка залез на полати и мгновенно уснул.
А Катерине опять припомнился сон Якова Макаровича. Дурной сон. Да в том-то и беда – старикам часто вещее снится.
Она глянула в передний угол, где когда-то висела икона, глянула и горько усмехнулась слабости своей, ведь она и молитвы-то ни одной не знает, а то бы помолилась. Попросила бы у Божьей Матери-заступницы милости – сохранить для жизни мужа Ивана и сына Михаила. Еще бы помолилась она за сына и невестку Якова Макаровича. И чтобы Божья Матерь покарала тех, кто принес горе в их деревню и на всю русскую землю. А за себя ни одного-то словечка не замолвила бы, ни единой просьбишкой не надоела, ведь ей ничегошеньки не надо, лишь бы все живы были да рядом, это ли не счастье, это ли не жизнь…